Ночами Абу-т-Тайибу снилась отрубленная рука Омара Резчика; мертвая пятерня впивалась в горло, и поэт просыпался от собственного крика радости.
Становище догорало. Ветер рвал в клочья и отбрасывал прочь последние крики несчастных, лишь где-то все никак не мог прекратиться детский плач. Абу-т-Тайиб поморщился: плач раздражал. Почти сразу до его уха донесся (или это только почудилось?) влажный хруст, словно лошадиное копыто раздавило спелый арбуз; короткий всхлип ветра — и настала тишина.
Мертвая тишина; впору было заподозрить себя в глухоте.
— Примай полон, твое шахское! — тишь лопнула знакомым басом, и могучий юз-баши вывернулся из дыма.
За собой отставной душегуб, намотав на локоть конец веревки, волок с десяток ошалевших от ужаса хургов: узрев венценосного губителя, пленные разом пали ниц.
— С этими — как завсегда? — поинтересовался Худайбег, опираясь на свое знаменитое копьецо, уже снискавшее ему немалую славу среди соратников.
Копье юз-баши, которого Абу-т-Тайиб все чаще звал просто Дэвом, было подстать владельцу: толщиной с лапищу самого Дэва, длиной также раза в полтора больше обычного, оно завершалось огромным кованым жалом — близкой родней как меча, так и топора. Хоть колоть, хоть рубить, хоть буйволов глушить — если, конечно, силенок достанет орудовать сей оглоблей.
У Дэва силенок доставало. Даже с избытком. В бою юз-баши был страшен; особенно когда, всласть окровянив жуткий наконечник, принимался охаживать врагов древком своего «копьеца» — с легкостью ломая хребты и ребра. Глядя на спасенного им разбойника, Абу-т-Тайиб частенько поминал хашемита Али, зятя пророка (хвала ему!) по прозвищу Лев Божий. Согласно свидетельству очевидцев, в битве при Хайбаре с людьми Торы святой силач бился, используя вместо щита сорванные с петель ворота. Вот это подстать Дэву, хоть и грех равнять Божьего Льва с гулящим язычником: ворота вместо щита, таран вместо копья, и — вперед!
Одно слово: Дэв. Силушка бычья, преданный, как собака — и тупой, как древко его же копья!
Тупой? Тогда почему одному лишь Худайбегу пришло в голову напрямик спросить у шаха: «Резать — это правильно, твое шахское, и пожечь остаточки правильно — чтоб ни им, ни нам… Но отчего добришком не поживиться? Вон, и табуны у них, и отары, и еще всяко-разно…»
Дэв никак не мог взять в толк, почему они пренебрегают богатой добычей. Но ведь остальных Абу-т-Тайиб тоже не посвящал в свои сокровенные помыслы! А воины в набеге мало чем отличаются от разбойников. Брать добычу — святой обычай; мечи стрелы и хватай, что цело! Приказ шаха? Да, конечно… Но почему удивился столь странному приказу один Дэв, отнюдь не блиставший умом — а остальные восприняли, как должное?
Мифический фарр? Пусть так, пусть никто, кроме простака-Дэва, не решился задать вопрос владыке — но ведь хотя бы удивление его приказ должен был вызвать? Должен. Косые взгляды за спиной, шепоток, попытку схоронить в хурджине золотишко или там блестяшку…
Ан нет! Ни-че-го!
Это раздражало Абу-т-Тайиба. Впрочем, в последнее время его раздражало многое; странные мысли и видения роились в мозгу, странные слова срывались с языка — и он гнал свой отряд от резни к резне, недоумевая: ну когда же харзийский султан не выдержит столь откровенного издевательства, когда же он двинет к границе свои полки?
Когда?!
— …вишь, задумался… Эй, твое шахское! С пленными — как завсегда?
— Валяй, Дэв, — кивнул Абу-т-Тайиб, барахтаясь в пучине видений и обрывков мыслей.
— Не нада завсегда! — вдруг приподнялся с земли один из пленников — толстый старик в халате из полосатого карбоса. Ветер трепал космы длиннющей седой бороды — точь-в-точь как у сказочных волшебников. Жаль, летающего кувшина впридачу к бороде у старого хурга не имелось. — Завсегда не нада! Моя выкуп дадут! Сто коней-хингов, вай! Два-сто коней-хингов, вай! Мой убивай нельзя!
— Встань, — бесцветно бросил поэт.
Старик с проворством безусого юнца вскочил на ноги.
— Говоришь, твоя нельзя убивай?
— Нельзя, моя солнце…
Деловито свистнул ятаган. Голова невезучего волшебника стукнулась оземь и покатилась вниз с сопки: страшный мяч для страшной игры-човгана. Пленники вжались в прах земной — брызги кровавого фонтана окатили их, жгучие брызги, предвестники грядущей участи, когда впору будет позавидовать убитым. Тело старика еще некоторое время продолжало стоять, словно недоумевая — что это за напасть такая, вай?! — а затем мягко повалилось ничком перед венценосным убийцей.
Дэв расхохотался и пнул труп сапогом: тот перевернулся на спину, дрогнул на крутизне — и сполз вниз следом за головой, должно быть, надеясь догнать недостающую часть.
— Сто коней-хингов одним ударом уложил, твое шахское, — с уважением буркнул юз-баши, провожая взглядом труп.
— Я дал ему легкую смерть, — холодно прозвучало в ответ, и пленные разом возмечтали стать муравьями, а еще лучше — пылинками в солнечном луче. — И знаешь, за что, мой глупый богатырь? Этот старик посмел судить о том, что можно, и чего нельзя делать шаху. Заслужив тем самым честный конец. С остальными — как обычно. Резать уши, ноздри рвать — и в Харзу к султану гнать. Что же касается коней… коней я возьму сам! Сам! Если они мне понадобятся…
Голубые глаза отрубленной головы тупо пялились в небо; но сопка закрывала небосвод мрачной тушей — и в прядях бороды уже копошились насекомые.
Аромат бараньего жаркого мешался со смрадом горелой человечины — но это никому не портило аппетита. С другой стороны, и то, и другое — попавшее в огонь мясо, только и всего. Возможно, пустынному гулю-людоеду как раз второе показалось бы ароматом, а первое — смрадом.