И Антара ответил:
— Слушай и запоминай, что я скажу: он называется Меч, Беда; Суровый, Повелитель, Прямой, Гибель, Смерть, Блеск росы, Быстрый, Великий, Острый, Полированный, Блестящий, Благородный, Посланец смерти, Вестник гибели, Ветвь, Покорный, Лезвие, Прекрасный, Бодрствующий, Горделивый, Решающий, Нападающий, Послушный, Ровный, Режущий, Кончина, Судьба, Честный, Верный, Начало, Конец, Разящий, Гнев, Плачущий кровью, Рассеивающий горе, Мужественный, Закаленный, Отсекающий, Синий, Цветущий, Возвеличивающий, Стирающий, Разделяющий, Чудо, Истина, Путь, Разящий героев, Друг, Заостренный, Отточенный, Кровавый, Защитник, Светлый, Услада очей, Уплата долга, Проливающий кровь, Губительный, Товарищ в беде, Владыка змей, Жаждущий — вот немногие имена и прозвания меча, о Имр-уль-Кайс!
И тогда Имр-уль-Кайс, прозванный Скитающимся Царем, спросил Антару:
— О Отец Воителей, а какую именно муаллаку, сложенную тобой, ты хочешь подвесить в святом месте?!
И Антара ответил:
— Слушай и запоминай слова мои!
После чего возопил гласом громким, душу потрясающим и нанизывающим сердце на острый вертел:
— Подобен сверканью моей души блеск моего клинка:
Разящий, он в битве незаменим, он — радость для смельчака.
Как струи воды в полыханье огня, отливы его ярки,
И как талисманов старинных резьба, прожилки его тонки.
А если захочешь ты распознать его настоящий цвет,
Волна переливов обманет глаза, будто смеясь в ответ.
Он — тонок и длинен, изящен и строг; он — гордость моих очей,
Он светится радугой, он блестит, струящийся, как ручей…
Но тут Отца Воителей прервали самым бесстыдным образом.
— Эй, уважаемый! — вдвое громче певца заорал Абу-т-Тайиб, потрясенный таким вопиющим безобразием, от которого волосы на теле вставали дыбом. — Да-да, ты, эфиопская твоя мать! Что это ты распеваешь, я тебя спрашиваю?! Это же не твоя муаллака, это моя касыда! Наловчились, понимаешь, чужим языком похлебку плямкать; мало того — еще и померли во тьме язычества, так и не узнав истинной веры, а туда же…
— А ты, собственно, кто такой будешь? — без особого интереса осведомились Отец Воителей и Скитающийся Царь.
— Я?! Я кто такой?! Это вы кто такие, похитители чужих бейтов?!
— Ты его знаешь? — обратился Имр-уль-Кайс к Антаре Абу-ль-Фаварису, как если бы они были наедине.
Чернокожий отрицательно покачал головой: впервые, мол, вижу наглеца!
И тут Абу-т-Тайиб не выдержал…
— …Просыпайся, владыка, у нас гости!
Знакомый голос весело звенит над ухом, хургский акцент отзывается секирной сталью — и поэт не сразу понимает: где он, и что с ним? Ведь минутой раньше они со славным Антарой Абу-ль-Фаварисом и Скитающимся Царем, помирившись и исполнившись вдохновения, вели изысканный поэтический диспут, приговорив на троих кувшин запретного вина, затем баловались иджазой — поэтическим состязанием, где следует по очереди импровизировать строку за строкой на заданную тему; а после весело рубили каких-то наглецов, осмелившихся помешать беседе трех поэтов и требовавших от златоустов облобызать копыта вонючего барана…
Сон?!
Увы, всего лишь сон, воплощение самой заветной из грез; видимо, поэтому, открыв глаза, Абу-т-Тайиб еще долго путался в домыслах: проснулся он уже, или виденье продолжается, лишь непредсказуемо изменив свои очертания?
Вокруг стенами злополучного ущелья нависали серые, пегие, рыжие утесы, сплошь поросшие мхом, шерстяным лишайником, космами и колтунами; проморгавшись, удалось обнаружить на вершинах утесов жутковатого вида скалы-головы, не то чтобы совсем нечеловеческие, но…
«Дэвы!» — дошло наконец до поэта.
И вот как раз в проклятый Аллахом момент просветления, когда оная мысль озарила разум Абу-т-Тайиба, окончательно изгоняя остатки сна, кто-то растолкал в стороны утесы дэвячьих тел — и перед поэтом возник сияющий Худайбег аль-Ширвани собственной персоной.
Поэту показалось, что могучий юз-баши за время отсутствия заматерел окончательно, надбровные дуги еще больше выперли вперед, лоб навис над переносицей сторожевой башней — хотя времени-то прошло всего-ничего! Но перед ним, вне всякого сомнения, был Дэв, причем довольный, как блудливый кобель после случки!
— С добрым утречком, твое шахское! Ты эта… извиняй, что я пропал пропадом! — Дэв виновато потупился, и обеими лапами стал рьяно чесать шерсть на груди. — Зато теперь нам до этой твоей… Маздай-Дыра, да? Или как ее? (Дэв за все время пути так ни разу и не смог произнести правильно слово «Мазандеран».) В общем, тут рядышком! Парни отведут!
И Худайбег гордо кивнул на столпившихся вокруг дэвов.
А парни закивали кошмарными головами: все, мол, верно, отведем!
— Это ты уродов привел? — осведомился поэт, тщетно пытаясь собрать разбегающуюся отару мыслей. — Зачем?
— Ну… привел дикханин чауша, а тот его когтем за задницу… они и сами шли! Говорят, мол, к шаху хотим! — нашелся наконец Худайбег. — Любим, мол, ихнее шахское, но странною любовью! Шах — хорошо!
— Ясное дело, хорошо! — буркнул Абу-т-Тайиб, поднимаясь на ноги и с недоверием оглядывая толпу великанов. — Особенно когда жареный шах, на вертеле. Или тушеный, в подливе из фиников с черемшой.
В мозгу так и вертелось пьяным бредом: валуны размером с коня, бойня, гибель бедуинов…
— Зачем обижаешь, твое шахское?! — возмутился юз-баши, от огорчения вырывая пряди волос и осыпая ими повинную голову. — Зачем такое говоришь, а?! Парни тебя любят! Все! Живьем любят! Как я!
Дэвы, которые явно прислушивались к разговору, опять согласно закивали: все, мол, верно, любим, как он! — и один из гигантов даже робко дотронулся до шаха пальцем, словно проверяя: настоящий ли? не поддельный?! Но тут же, вместо того, чтоб и на зуб попробовать, боязливо отдернул руку-бревно — словно боясь ожога.