В узелке, кроме лепешек, обнаружились катышки овечьего сыра и еще какой-то сыр — скользкий, он плакал солеными слезами, скорбя о собственной участи.
Последней явилась плеть вяленого мяса, сплошь покрытая коростой перца.
Человек из-за спины тем временем рылся в углу, где раньше стоял идол. Извлек кувшин, оплетенный сеткой из сухих лоз, встряхнул его, насладившись бульканьем; и полез за зеленью.
— Тебя как зовут? — спросил человек из-за спины, нюхая пучок рейхана.
— Меня?
— Тебя. Неловко, понимаешь: собутыльники — и без имен!
Последняя реплика подсказала ответ.
— Меня зовут Безымянный, — сказал Безымянный.
— А меня — Ожидающий, — ничуть не удивившись, сказал человек из-за спины. — Слушай, а рейхан совсем свежий… ишь, пахнет! К нему бы баранинки… с перчиком, с черемшой…
И кинул в рот фиолетовый листок.
— Вот, — Безымянный махнул вяленой плетью. — Вот баранинка.
И мысль о баранинке, которую можно съесть под вино, которое одним запретно, а другим — дозволено, показалась Безымянному приятнее всего на свете.
— …еще по одной?
— Наливай!
— А песню?!
— Чей черед, Ожидающий? Я тебя спрашиваю: чей черед?! Гость, значит, через раз поет, а хозяин — через два?!
— Ты, гость, ври, да не завирайся! Хозяин черед знает! Я тебе пел: «Над горою кипарисы…»? Пел или как?!
— П-пел! Перепел! Давай еще разок, хором: «М-мир лишь луч от лика друга… мир лишь луч…»
— Не хочу хором! Ты пой, как уславливались!
— Н-нет, ты меня не торопи! Раз Ожидающий, значит, жди и не выкобенивайся! П-понял?
— П-понял! Жду и не выкобениваюсь!
— А теперь скажи: обиделся?
— Н-ну… ты лучше перстенек свой поверни камнем внутрь — кому охота в темноте сидеть? Ишь, светосос…
— Ты не юли, ты отвечай: обиделся?
— Отвечаю: да. Убил бы, только некогда.
— Правильно! Если б ты не обиделся, я б тебе в жизни петь не стал! Ни словечка! Бродим по миру тенями бесплотными, бродим по крови, которую пролили; жизнь моя, жизнь — богохульная проповедь! Ныне молчу… молчу! Ныне… Слушай, Ожидающий, скажи мне лучше; кого больше — живых или мертвых?! Ну скажи: кого?!
— Ты украл чужой вопрос, Безымянный.
— Знаю! А откуда знаю, не знаю! Это спросил Искандер Двурогий у нагих мудрецов из страны Синдху! Смешно: мудрецы — с голой задницей! Чтоб мудрость лучше отсвечивала…
— И что ответили мудрецы Искандеру?
— Живых больше, ответили задницы; мертвых не существует. Представляешь, Ожидающий: мертвых не существует! Совсем! Ты мне веришь?
— Верю.
— А задницам?
— И задницам верю. Особенно голым.
— Где мой пенал? Где мой пенал, я тебя спрашиваю?! Мне просто необходимо это записать в твоей книге: мертвых не существует! Заглавными буквами! Где мой… а-а, вот он! Где книга?!
— Перед тобой.
— А я пишу! Е рабб, я пишу! Вот: «Мерт… мертвых не существует!» И еще: «Пусть враги стенают, ибо от Багдада до Магриба петь душе Абу-т-Тайиба, препоясанной мечом!» И еще: «Где ты, жизнь Абу-т-Тайиба, где вы, месяцы и годы? Тишина. И на коленях дни последние стоят». И еще…
Безымянный отшатнулся.
Опьянение талой водой оплыло с него, исступленные сквозняки продули сознание насквозь; сейчас он мог только стоять и смотреть, как на белизне книжной страницы, испещренной его записями, проявляется новый текст.
Алиф, лям… штрихи, точки, завитки…
...«Аль-Мутанабби (Сам-Себе-Пророк, Выдающий себя за пророка) Абу-т-Тайиб Ахмед ибн аль-Хусейн. 915–965 г. г. по христианскому летоисчислению (З02 — З54 г. г. лунной хиджры). Потомок южноарабского племени Бану Джуф, с двенадцати лет избрал путь профессионального странствующего поэта. Добился признания, состоял при дворах эмиров Сирии, Египта и Ирака; высшего успеха и славы достиг в Халебе, при дворе эмира Сайфа ад-Даула. Убит из мести за сатирические стихи. Оказал влияние на персидскую поэзию.»
И еще:
...«Ханна аль-Фахури сказал: „Ему были свойственны воинственность, решимость в риске, бесстрашие, неиссякаемая энергия… Аль-Мутанабби обладал такими качествами, как стойкость, непоколебимая решительность, и никакие превратности судьбы не могли заставить его пасть духом.“»
И еще:
...«…человек у ночного костра невесело ухмыльнулся. Поворошил угли палкой с завитком на конце, похожим на вытянутую букву вав; и в ответ иные буквы зарделись, заплясали в очнувшемся пламени — алиф, мим, нун, син, каф… ты, гроза, гроза ночная… Заревая кобылица пока что существовала лишь в воображении человека, до бега ее оставалось не меньше трех часов, а реальность была совсем иной: костер, который пришлось разводить заново, ежеминутно поминая шайтана над сырыми дровами…»
Когда Абу-т-Тайиб наконец захлопнул книгу и обернулся — собутыльника, минутой ранее выяснявшего черед дружеского пения, рядом не было.
Лишь в углу молчал идол из серого камня; но на идола поэт смотреть не стал, потому что идолопоклонничество — это грех.
— Не складывается жизнь… — поэт сложил калам с ножичком в пенал, плотно закупорил чернильницу и стал заворачивать пенал в платок. — Нет, не складывается…
«Какая жизнь? — беззвучно спросили из угла. — Какая, приятель — та или эта?»
— Неприкаянный я, перекати-поле… носит ветром, и куда ни занесет, везде одно и то же!..
«Ты сказал! — плясали пылинки в луче зари рассвета, и молчал алтарь с книгой в кожаном переплете. — Ты сказал… ты…»
Абу-т-Тайиб подошел к двери и стал колотить в нее кулаком.
Открыли не скоро.
Не воздам Творцу хулою за минувшие дела,