Лицом к лицу столкнувшись с давешней девушкой-подростком.
«Старый Олмун-дэв говорил: настоящий шах светится. Кажется, я вижу…» Загадочный взгляд больших голубых глаз; угловатая фигурка; гладкая шерстка золотится на предплечьях…
— Меня зовут Фарангис, — она легко проскользнула мимо него и стала наполнять кувшин.
А он стоял и смотрел. На нее.
Фарангис.
Было?
Не было?
Здесь было тихо и покойно; если не считать вечного смеха воды, с беспечностью ребенка кувыркающейся в теснине русла. Два кизиловых деревца прятали в кронах алые огоньки — плодам еще не пришло время вдоволь налиться кисло-сладким соком; рядом с кизилом самозабвенно, ничего не оставляя на потом, чахоточной девицей цвела мушмула, и брезгливо косился на глупышку старый вояка-шиповник, крутя кукиши завязи.
Они противоречили друг другу: кизил, мушмула и шиповник — противоречили лепестками и плодами, временем цветенья и временем зрелости, но что может быть непротиворечивым в Мазандеране, в Краю Дэвов, куда идешь соринкой в глазу мира, от уголка к уголку, сквозь непрерывное морганье — пока не вылетишь наружу?!
«Вот где славно умереть, — вдруг подумалось Абу-т-Тайибу, — умереть и быть похороненным. И чтоб ветер осыпал на могилу пригоршни лепестков, а река смеялась… Е рабб, хоть бери и ложись, не дожидаясь отведенного срока!»
Относительно идеи ложиться в гроб немедленно у поэта имелись определенные сомнения. Ты ляжешь, черви дружно примутся за работу, а потом ангел Джибраиль с интересом выяснит в своде записей: вот он, покойничек-гулена, шляется невесть где и невесть с кем! Престолы задницей протирает, подданных смущает дурацкими выходками; джинны с дэвами в него пальцами тыкают, в красавца… О Аллах! — имя первому адскому слою Джаханнам, и уготован он ослушникам из правоверных, умершим без покаяния; имя же второго слоя — Лаза, и назначен он неверным; третий слой, аль-Джахим, погребает племена Яджуджей и Маджуджей, а также идолопоклонников страны Синдху; имя четвертого слоя ас-Сайр, и он открыт для почитателей Иблиса; пятый, Сакар, для еретиков-зиндиков; в шестом, в аль-Хутаме, взывают к своим заступникам люди Торы и люди Евангелия; в седьмом же, в аль-Хавии, стонут лицемеры!
А для вот таких бездельников, которых сперва изрядно носило по обитаемой четверти земного круга, а теперь носит по остальным трем четвертям, лицом к лицу сталкивая с собственными мумиями и чудищами-хирбеди — для такого отребья какой слой ада назначен, о Совершеннейший Благотворитель?
Восьмой?
Двадцать восьмой?
Или нет нам ада, но нет и рая…
— О, где мои тысяча огненных гор? — забывшись, нараспев выкрикнул Абу-т-Тайиб. — Где под каждой горой семьдесят тысяч огненных долин, а в каждой долине семьдесят тысяч огненных городов, а в каждом городе семьдесят тысяч огненных домов, а в каждом доме семьдесят тысяч огненных комнат, а в каждой комнате семьдесят тысяч огненных ложей, а на каждом ложе семьдесят тысяч способов пытки? Где вы? — неужели здесь, во мне, и никуда не деться мне от вас?!
Смех был ему ответом.
Из колючей глубины шиповника высунулась сначала растопыренная пятерня, пошевелила крохотными пальчиками — и скрылась обратно. Минутой позже кусты раздвинулись, и наружу выбралась голенькая девчушка лет пяти, вся измазанная в глине, как если бы Господь миров только что создал ее из сего праха земного.
Следом за местной Евой вылезли два чумазых Адама-трехлетки, созданные, по всей вероятности, из Евиных ребер.
Вон они, ребра девичьи, торчат решеткой, все наперечет: два, шесть, двенадцать…
А было четырнадцать.
Абу-т-Тайиб еще вчера обратил внимание: детей в Мазандеране имелось мало, но к вящему удивлению поэта, все они выглядели детьми человеческими. Разве что легко обходились без одежды, мало заботясь о прикрытии срама. Вот и эти малыши: чисто ангелочки! — щеки румяные, кожа (если отмыть!) белей, чем у невольницы-саклабки, голубые глазенки лучатся озорством…
В кого вырастете, ангелочки?
Неужто в ифритов с ногами, как корабельные мачты?!
— Шк-р-раа! — вдруг скрежетнула девчушка, уподобясь павлину в брачный сезон. — Шкур-ра!
— Шкура? — переспросил поэт, сам дивясь: сижу у речки, с «дэвочкой» о пустяках болтаю… — Какая шкура?
Девчушка стукнула себя по макушке кулачком, что должно было означать непроходимую тупость собеседника.
— Гаорка! — поправила она, тыча пальцем в дядю, которого судьба обделила понятливостью. — Шкура-гаорка!
— Скороговорка! — догадался поэт, и был вознагражден радостными ужимками, которым позавидовали бы мартышки в чаще. — Ты решила, что я скороговорку выкрикиваю?
— Ага! — девчушка шлепнулась на землю, оба Адама мигом подскочили к предводительнице и стали искаться в ее пышных кудрях, отталкивая друг друга. — Шкура-гаорка давай!
— Так я ведь шах! — усмехнулся Абу-т-Тайиб малолетней нахалке. — Негоже шаху низкими забавами баловаться!
— Про шах давай! — Ева была непреклонна. — Шкура-гаорка про шах!
Пришлось славному мастеру рифм и ритмов поднапрячься.
— Э-э-э… То ли шах я, то ль ишак, то ли шум в чужих ушах, то ли вышивка на шелке, то ли щука в камышах! Ну-ка, повтори!
Оглушительный галдеж был ему ответом. Три детских глотки вовсю шипели, щелкали и скрежетали молоточками чеканщиков, розовые язычки мелькали, облизывая замечательную «шкура-гаорку про шах»; в итоге все остались чрезвычайно довольны друг другом.