— Еще! Еще давай, шах-ишак! Давай про дэв!
— Плакали по дэвам девы: «Где вы, дэвы? Дэвы, где вы?! О, в воде вы! О, в беде вы! В пекле на сковороде вы!»
— Еще! Еще про дев!
— Отвечали дэвы девам: «Заняты мы, девы, делом — обещал полночный демон снять по утренней звезде вам!»
— Еще!
— Ах вы, негодники! Вот вы куда удрали!
Из-за кизила вывернулась женщина, обычная женщина, моложе самого Абу-т-Тайиба лет на двадцать пять и вполне годящаяся поэту в жены. Три попки были тут же отшлепаны, три носа вытерты, каждое дитя получило по своей доле упреков за побег; и женщина, рассыпаясь в извинениях, потащила детей прочь.
— Стой! — закричал ей вслед Абу-т-Тайиб. — Стой, погоди!
Приказ был выполнен в точности: женщина остановилась, согнувшись в нижайшем поклоне.
Нет, бесталанный шах Кабира остановил няньку отнюдь не из желания поинтересоваться: что делает обычная женщина в Мазандеране? Абу-т-Тайиб уже успел встретиться здесь с доброй сотней невольниц, от юных пери до старух с седыми космами, которых дэвы натаскали отовсюду — прибираться, готовить пищу и рожать вот таких голубоглазых ангелочков. Здесь не таилось ничего удивительного: еще в сказках никого не изумляло, когда дикий ифрит с дурным нравом предъявлял права на красавицу из человеческого рода.
Удивительным было иное: нянька ругала детей на чистом арабском, с легким налетом йемамского акцента.
— Давно тебя выкрали? — на том же языке, заново приноравливаясь к родному звучанию, поинтересовался поэт. — Ну говори, не бойся: давно?
Маленькая слезинка выкатилась из уголка глаза и споро покатилась по щеке няньки-невольницы.
— Давно, мой господин! Летом восьмой год будет. Мы с братом выехали из Каира, по делам семейным, а тут — ифриты… брата разорвали, а меня…
— Из Кабира?! — разочарованию поэта не было предела.
— Нет, господин мой! Из Каира, столицы Египта.
— В Египте нет такой столицы — Каир! Во всяком случае, при мне не было…
— Ну как же нет! Я ведь не какая-нибудь замарашка, я дочь известного равия, собирателя стихов, я грамоте обучена! Каир-столица, основан великими Фатимидами… Мы туда из Йемамы перебрались, с отцом и братом, а в Йемаму — из Хадрамаута!
— Славного беговыми верблюдами, — машинально уточнил Абу-т-Тайиб. — Земляки, значит… Дважды земляки: ты из Каира, я из Кабира! А когда, говоришь, Фатимиды этот ваш Каир заложили?
И был вознагражден ответом:
— В триста пятьдесят восьмом году лунной хиджры, мой господин! Отец еще записал: «О первый камень Каира! — два года прошло со дня смерти Абу-ль-Фараджа Исфаханского, составителя „Книги Песен“, и дважды два — со дня кончины великого поэта Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби! Быть тебе, Каир, градом стихотворцев!»
— Ты уверена? — осторожно переспросил поэт.
Так и встало в памяти: бархан и торчащий из него сапог.
Куфийский, с кисточками по краю голенища.
Больших денег стоит… стоил.
— Абсолютно, мой господин! Я же дочь равия… Мой отец составил наилучшее собрание касыд аль-Мутанабби и сатир Ибн Суккары; мы потому и в Каир переехали, что у тамошних равиев сохранился малоизвестный вариант «Касыды о мече»!
— Ладно, ступай, — поэт безнадежно махнул рукой, присел на камень и долго любовался, как ветер ерошит крону кизила.
Вдоль берега речки мчались трое детей, и вслед за ними спешила невольница-нянька, похищенная ифритами Мазандерана из окрестностей Каира, столицы Египта.
Города, основанного Фатимидами спустя четыре года после смерти одного малоизвестного поэта.
Е рабб, не удивиться — удавиться бы!.. да не поможет.
Наверное…
— Мой шах хочет побыть в одиночестве?
— Твой шах хочет… ничего он не хочет, твой шах. Садись, Гургин. Видел: дети бегут?
— Видел, мой шах! Бегут, дай им Творец здоровья и судьбы получше, чем у родителей…
— И то, что все дети — «небоглазые», тоже видел?
— Не слепой… Да и каким им еще быть, мой шах?
— Знаешь, Нахид отказалась раскрыть мне тайну «небоглазых»… Глупая! — это у нее с того дня уродство в рост пошло?
— Нет, мой шах. Это началось у Нахид-хирбеди еще у пещеры Испытания, когда она возражала мне. А в рост пошло, когда на твоей голове воссиял шахский кулах. Ну и дальше-больше…
— А у Худайбега все началось, когда он в разгул ударился?
— Увы, мой шах, разгул здесь мало что значит. Грабил бы себе твой любимец купцов да носильщиков паланкинов, глядишь, и по сей день слышали бы мы о славном курбаши Худайбеге! Просто Худайбеге, человеке, разбойнике, каких двенадцать на дюжину… Это он сборщика податей, видать, убил; или на столичного чиновника руку поднял.
— И что?
— Когда «небоглазый» живет обычной жизнью, не противореча власти, человеческое в нем сильней чуждого начала. Он просто лишен благодати: не видит земными глазами ореола шахского фарра, и не слышит блеянья Златого Овна.
— Как Дэв, который не признал во мне владыку там, на Судейской площади?
— Да, мой шах.
— Как Утба, когда кинулся на меня, обуян боевым безумием?
— Да, мой шах.
— А если «небоглазый» подымает руку не на шаха, а на чиновника, на того, кто получил должностной кулах…
— Подымать руку не обязательно. Власть есть власть, а сияние кулаха наместника или судьи есть частица сияния кулаха владыки — который, в свою очередь, частица Огня Небесного. Обычному человеку даже в голову не придет укрывать зерно от уплаты податей. «Небоглазый» может укрыть — и с этого часа в нем просыпается дэв. Ты видел, как это происходит, мой шах! Проходит время — и новому дэву один путь: в Мазандеран. Если, конечно, он не будет убит ранее…